Назад На главную страницу
   

 

 

 

 

Из сборника 1981 г.

* * *
Как мой дом опустел, все уехали, дом обезлюдел,
в нем так неуютно теперь,
непривычно и странно.
Нынче спать лягу рано, и буду лежать неподвижно
и слушать, как тикают стрелки
и медленно падают капли из крана.
Удивительно, как изменяются вещи,
то вдруг совершенно ненужными нам становясь,
то, напротив,
глядишь -
и дороже тебе, и нужнее,
и другое совсем обретают значенье и вес,
будто ты их увидел впервые,
и вот уже смотришь нежнее.
Стол и стул, и кровать, полотенце и кружка, часы
и все прочие вещи сегодня другого исполнены смысла
и стали иными, чем прежде.
Выразительный жест одиночества вдруг проступает
отчетливо
в этой недвижно висящей на стуле
забытой одежде.
Подойдешь и поправишь, погладишь рукою,
на краешек стула присядешь,
устав от пустого шатанья.
Словно это не дом, а вокзал или зал ожиданья,
где нет никого,
лишь одни ожиданья,
одни ожиданья.
И уносится ветром попутным куда-то все дальше
летящее мимо
транзитное облачко дыма,
и проносятся мимо мои поезда, все проносятся мимо,
проносятся мимо.



ДЕНЬ ТАКОЙ-ТО
(1976)
* * *
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на прежнем пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом,
и подданным пока не угадать,
дарует ли он мир и благодать,
а может быть, проявится не в этом.
Ах, государь мой,
новый календарь,
три сотни с половиной,
чуть поболе,
страниц надежды,
радости и боли,
спрессованная стопочка листков,
билетов именных и пропусков
на право беспрепятственного входа
под своды наступающего года,
где точно обозначены уже
часы восхода
и часы захода,
рожденья чей-то день
и день ухода
туда,
где больше нет календарей,
и нет ни декабрей,
ни январей,
а все одно и то же время года.
Ах, государь мой,
новый календарь!
Что ,б ни было, пребуду благодарен
за каждый лист,
что будет мне подарен,
за каждый день такой-то и такой
из тех, что мне
бестрепетной рукой
отсчитаны и строго и бесстрастно.
...И снова первый лист перевернуть -
как с берега высокого нырнуть
в холодное бегущее пространство.

ПРОБУЖДЕНЬЕ

Просыпаюсь - как заполночь с улицы в дом
торопливо вбегаю
и бегу через сто его комнат пустых,
в каждой комнате свет зажигаю -
загораются лампочки, хлопают двери,
тяжелые шторы на окнах
легко раздвигаются сами,
постепенно весь дом наполняется шумом и шорохом,
шелестом, шепотом, топотом ног,
суетой, беготней, голосами,
с этажа на этаж - суетой, беготней - все быстрее -
обрывками фраз
о вчерашних делах и событьях,
о том, о другом,
о делах, о погоде,
с этажа на этаж, из пролета в пролет -
все быстрей - коридорами -
- дайте пройти! не торчите в проходе! -
сто звонков, сто машинок - звенят телефоны,
трещат арифмометры,
щелкают счеты,
с этажа на этаж - все быстрей - резолюции, выписки,
списки,
расчеты, подсчеты,
дом гудит уже весь, он гудит, словно улей,
и все его окна сияют,
раскрыты навстречу встающему солнцу,
поющим синицам,
идущему мимо трамваю.
...Это я просыпаюсь. Проснулся. Глаза открываю.

ПРОТОРЕНЬЕ ДОРОГИ

Проторенье дороги, предчувствие, предваренье.
Тихое настроенье, словно идет снег.
И хочется написать длинное стихотворенье,
в котором сошлись бы на равных и это и то.
Что-нибудь вроде - гнев, о богиня,
воспой Ахиллеса,
Пелеева сына - и дальше, строка за строкой,
где будут на равных провидящие и слепые,
и нищий певец, скорбящий о тех и других.
И чтобы в финале - семь городов состязались
за мудрого корень - и несколько еще слогов,
слагающихся из звуков паденья снега
и короткого звука лопающейся струны...
Проторенье дороги, евангелье от Сизифа,
неизменное, как моленье и как обряд,
повторенье до, повторенье ре, повторенье мифа,
до-ре-ми-фа-соль одним пальцем сто лет подряд.
И почти незаметное, медленное продвиженье,
передвиженье, медленное, на семь слогов,
на семь музыкальных знаков,
передвиженье
на семь изначальных звуков, на семь шагов,
и восхожденье,
медленное восхожденье,
передвиженье к невидимой той гряде,
где почти не имеет значенья до или после,
и совсем не имеет значенья когда и где,
и дорога в горы,
где каждый виток дороги
чуть выше, чем предыдущий ее виток,
и виток дороги - еще не итог дороги,
но виток дороги важней, чем ее итог,
и в конце дороги -
не семь городов заветных,
а снова все те же, ощупью и впотьмах,
семь знаков, как семь ступенек, едва заметных,
семь звуков, как семь городов на семи холмах...
Проторенье дороги, смиренье, благодаренье.
Шаг, и еще один шаг, и еще шажок.
Тихий снежок, ниспадающий в отдаленье.
За поворотом дороги поющий рожок.
И как отзвук той неизбывной светлой печали,
в сумерках, одним пальцем, до-ре-ми-фа-соль,
и огарок свечи, и рояль, и опять, как вначале, -
до-ре-ми-фа-соль,
до-ре-ми-фа-соль,
до-ре-ми-фа-соль...

* * *

Всего и надо, что вглядеться, - боже мой,
всего и дела, что внимательно вглядеться, -
и не уйдешь, и никуда уже не деться
от этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, - боже мой,
всего и дела, что помедлить над строкою -
не пролистнуть нетерпеливою рукою,
а задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка - она со временем прочтется,
и перечтется много раз, и ей зачтется,
и все, что было в ней, останется при ней.
Но вот глаза - они уходят навсегда,
как некий мир, который так и не открыли,
как некий Рим, который так и не отрыли,
и не отрыть уже, и в этом вся печаль.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
за то, что суетно так жили, так спешили,
что и не знаете, чего себя лишили,
и не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело после было, после было дело,
и в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел -
покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
каких сокровищ под ногами не заметил,
каких созвездий в небесах не разглядел!

ПОПЫТКА УБЫСТРЕНЬЯ

Я зимнюю ветку сломал, я принес ее в дом
и в стеклянную банку поставил.
Я над ней колдовал, я ей теплой воды подливал,
я раскрыть ее листья заставил.
И раскрылись зеленые листья,
растерянно так раскрывались они,
так несмело и так неохотно,
и была так бледна и беспомощна бедная эта
декабрьская зелень -
как ребенок, разбуженный ночью,
испуганно трущий глаза
среди яркого света,
как лохматый смешной старичок,
улыбнувшийся грустно
сквозь слезы.

ГИБЕЛЬ "ТИТАНИКА"

Желтый рисунок в забытом журнале старинном,
начало столетья.
Старый журнал запыленный,
где рой ангелочков пасхальных
бесшумно порхает
по выцветшим желтым страницам
и самодержец российский
на тусклой обложке журнальной
стоит, подбоченясь картинно.
Старый журнал, запыленный, истрепанный,
бог весть откуда попавший когда-то ко мне,
в мои детские руки.
Желтый рисунок в журнале старинном - огромное судно,
кренясь,
погружается медленно в воду -
тонет "Титаник" у всех на глазах, он уходит на дно,
ничего невозможно поделать.
Крики, стенанья, молитвы, проклятья, отчаянье,
вопли отчаянья, ужас.
Руки и головы, шляпы и зонтики, сумочки, доски,
игрушки, обломки.
- Эй, не цепляйтесь за борт этой шлюпки! -
(веслом по вцепившимся чьим-то рукам!) -
мы потонем,
тут нет больше места!..
Сгусток, сцепленье, сплетенье страстей человеческих,
сгусток, сцепленье, сплетенье.
С детской поры моей, как наважденье,
все то же виденье,
все та же картина встает предо мной,
неизменно во мне вызывая
чувство тревоги и смутное чувство вины перед кем-то,
кто был мне неведом.
...Крики, стенанья, молитвы, проклятья, отчаянье,
вопли отчаянья -
тонет "Титаник".
Тонет "Титаник" - да полно, когда это было,
ну, что мне,
какое мне дело!
Но засыпаю - и снова кошмаром встает предо мною
все то же виденье,
и просыпаюсь опять от неясного чувства тревоги,
тревоги и ужаса -
тонет "Титаник"!

* * *

Светлый праздник бездомности,
тихий свет без огня.
Ощущенье бездонности
августовского дня.
Ощущенье бессменности
пребыванья в тиши
и почти что бессмертности
своей грешной души.
Вот и кончено полностью,
вот и кончено с ней,
с этой маленькой повестью
наших судеб и дней,
наших дней, перемеченных
торопливой судьбой,
наших двух переменчивых,
наших судеб с тобой.
Полдень пахнет кружением
дальних рощ и лесов.
Пахнет вечным движением
привокзальных часов.
Ощущенье беспечности,
как скольженье на льду.
Запах ветра и вечности
от скамеек в саду.
От рассвета до полночи
тишина и покой.
Никакой будто горечи
и беды никакой.
Только полночь опустится,
как догадка о том,
что уже не отпустится
ни сейчас, ни потом,
что со счета не сбросится
ни потом, ни сейчас
и что с нас еще спросится,
еще спросится с нас.

ЯЛТИНСКИЙ ДОМИК

Вежливый доктор в старинном пенсне
и с бородкой,
вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,
как мне ни странно и как ни печально, увы -
старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.
Годы проходят, и, как говорится, - сик транзит
глория мунди, - и все-таки это нас дразнит.
Годы куда-то уносятся, чайки летят.
Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.
Грустная желтая лампа в окне мезонина.
Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
Белые бабочки вьются над желтым огнем.
Дом заколочен, и все позабыли о нем.
Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
Мы еще будем когда-то, но мы уже были.
Письма на полке пылятся - забыли прочесть.
Мы уже были когда-то, но мы еще есть.
Пахнет грозою, в погоде видна перемена.
Это ружье еще выстрелит -
о, непременно!
Съедутся гости, покинутый дом оживет.
Маятник медный качнется, струна запоет...
Дышит в саду запустелом ночная прохлада.
Мы старомодны, как запах вишневого сада.
Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.
Мы уже были, но мы еще будем потом.
Старые ружья на выцветших старых обоях.
Двое идут по аллее - мне жаль их обоих.
Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.
Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.

ЧЕЛОВЕК, СТРОЯЩИЙ ВОЗДУШНЫЕ ЗАМКИ

Он лежит на траве
под сосной
на поляне лесной
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса -
не мешайте ему,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки.
Галереи и арки,
балконы и башни,
плафоны,
колонны,
пилоны,
пилястры,
рококо и барокко,
ампир
и черты современного стиля,
и при всем
совершенство пропорций,
изящество линий -
и какое богатство фантазии,
выдумки, вкуса!
На лугу,
на речном берегу,
при луне,
в тишине,
на душистой копне,
он лежит на спине
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса -
не мешайте,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки,
он весь в небесах,
в облаках,
в синеве,
еще масса идей у него в голове,
конструктивных решений
и планов,
он уже целый город воздвигнуть готов,
даже сто городов -
заходите,
когда захотите,
берите,
живите!
Он лежит на спине,
на дощатом своем топчане,
и во сне,
закрывая глаза,
все равно продолжает глядеть в небеса,
потому что не может не строить
своих фантастических зданий.
Жаль, конечно,
что жить в этих зданьях воздушных
увы, невозможно,
ни мне и ни вам,
ни ему самому,
никому,
ну, а все же,
а все же,
я думаю,
нам не хватало бы в жизни чего-то
и было бы нам неуютней на свете,
если б не эти
невидимые сооруженья
из податливой глины
воображенья,
из железобетонных конструкций
энтузиазма,
из огнем обожженных кирпичиков
бескорыстья
и песка,
золотого песка простодушья, -
когда бы не он,
человек,
строящий воздушные замки.

* * *

Вдали полыхнула зарница.
Качнулась за окнами мгла.
Менялась погода -
смениться
погода никак не могла.
И все-таки что-то менялось.
Чем дальше, тем резче и злей
менялась погода,
менялось
строенье ночных тополей.
И листьев бездомные тени,
в квартиру проникнув извне,
в каком-то безумном смятенье
качались на белой стене.
На этом случайном квадрате,
мятежной влекомы трубой,
сходились несметные рати
на братоубийственный бой.
На этой квадратной арене,
где ветер безумья сквозил,
извечное длилось боренье
издревле враждующих сил.
Там бились, казнили, свергали,
и в яростном вихре погонь
короткие сабли сверкали
и вспыхивал белый огонь.
Там, памятью лета томима,
томима всей памятью лет,
последняя шла пантомима,
последний в сезоне балет.
И в самом финале балета,
его безымянный солист,
участник прошедшего лета,
последний солировал лист.
Последний бездомный скиталец
шел по полю, ветром гоним,
и с саблями бешеный танец
бежал задыхаясь за ним.
Скрипели деревья неслышно.
Качалась за окнами мгла.
И музыки не было слышно,
но музыка все же была.
И некто
с рукою, воздетой
к невидимым нам небесам,
был автором музыки этой,
и он дирижировал сам.
И тень его палочки жесткой,
с мелодией той в унисон,
по воле руки дирижерской
собой завершала сезон...
А дальше
из сумерек дома,
из комнатной тьмы выплывал
рисунок лица молодого,
лица молодого овал.
А дальше,
виднеясь нечетко
сквозь комнаты морок и дым,
темнела короткая челка
над спящим лицом молодым.
Темнела, как венчик терновый,
плыла, словно лист по волнам.
Но это был замысел новый,
покуда неведомый нам.

* * *

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи...
Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
Ах, мотивчик, шарманка, воробышек,
желтый скворец -
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.
Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.
Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.
Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.
Опускается занавес белый над сценой пустой.
И уходят волхвы за неверной своею звездой.
Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.

* * *

Как зарок от суесловья, как залог
и попытка мою душу уберечь,
в эту книгу входит море - его слог,
его говор, его горечь, его речь.
Не спросившись, разрешенья не спросив,
вместе с солнцем, вместе с ветром на паях,
море входит в эту книгу, как курсив,
как случайные пометки на полях.
Как пометки - эти дюны, эта даль,
сонных сосен уходящий полукруг...
Море входит в эту книгу, как деталь,
всю картину изменяющая вдруг.
Всю картину своим гулом окатив,
незаметно проступая между строк,
море входит в эту книгу, как мотив
бесконечности и судеб и дорог.
Бесконечны эти дюны, этот бор,
эти волны, эта темная вода...
Где мы виделись когда-то? Невермор.
Где мы встретимся с тобою? Никогда.
Это значит, что бессрочен этот срок.
Это время не беречься, а беречь.
Это северное море между строк,
его говор, его горечь, его речь.
Это север, это северные льды,
сосен северных негромкий разговор.
Голос камня, голос ветра и воды,
голос птицы из породы Невермор.

ГОДЫ

Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше - словно в тумане судно,
восьмидесятые -
даль в снегу,
и девяностые -
хоть и смутно,
а все же представить еще могу.
Но годы двухтысячные
и дале -
не различимые мною дали -
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает -
произношу их едва дыша -
год две тысячи -
сердце падает
и замирает моя душа.

БЕЛАЯ БАЛЛАДА

Снегом времени нас заносит - все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.
И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.
И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
...Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.
И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну, что ж, наше дело такое - плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.
И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
...В белом снегу, -
как в белом тумане,
флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.
Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою, тоненькая полоса.
В белом снегу,
как в белом тумане,
медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.

* * *

Б. Слуцкому
Окрестности, пригород - как этот город зовется?
И дальше уедем, и пыль за спиною завьется.
И что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, -
окрестности, пригород, город - как звать этот город?
Чего мы тут ищем? У нас опускаются руки.
Нельзя возвращаться, нельзя возвращаться на круги.
Зачем нам тот город, встающий за клубами пыли, -
тот город, те годы, в которых мы молоды были?
Над этой дорогой трубили походные трубы.
К небритым щекам прикасались горячие губы.
Те губы остыли, те трубы давно оттрубили.
Зачем нам те годы, в которых мы молоды были?
Но снова душа захолонет и сердце забьется -
вон купол и звонница - как эта площадь зовется?
Вон церковь, и площадь, и улочка - это не та ли?
Не эти ли клены над нами тогда облетали?
Но сад затерялся среди колоколен и башен.
Но дом перестроен, но старый фасад перекрашен.
Но тех уже нет, а иных мы и сами забыли,
лишь память клубится над ними, как облачко пыли.
Зачем же мы рвемся сюда, как паломники в Мекку? Зачем мы пытаемся дважды войти в эту реку?
Мы с прошлым простились, и незачем дважды прощаться.
Нельзя возвращаться на круги, нельзя возвращаться.
Но что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, -
окрестности, пригород, город - как звать этот город?


МОЛИТВА О ВОЗВРАЩЕНЬЕ

Семимиллионный город не станет меньше,
если один человек из него уехал.
Но вот один человек из него уехал,
и город огромный вымер и опустел.
И вот я иду по этой пустой пустыне,
куда я иду, зачем я иду, не знаю,
который уж день вокруг никого не вижу,
и только песок скрипит на моих зубах.
Прости, о семимиллионный великий город,
о семь миллионов добрых моих сограждан,
но я не могу без этого человека,
и мне никого не надо, кроме него.
Любимая, мой ребенок, моя невеста,
мой праздник, мое мученье,
мой грешный ангел,
молю тебя, как о милости, - возвращайся,
я больше ни дня не вынесу без тебя!
(О господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну, что тебе стоит, господи, сделать так!)
И вот я стою один посреди пустыни,
стотысячный раз повторяя, как заклинанье,
то имя, которое сам я тебе придумал,
единственное, известное только мне.
Дитя мое, моя мука, мое спасенье,
мой вымысел, наважденье, фата-моргана,
синичка в бездонном небе моей пустыни
молю тебя, как о милости, - возвратись!
(О господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну, что тебе стоит, господи, сделать так!)
И вот на песке стою, преклонив колена,
стотысячный раз повторяя свою молитву,
и чувствую -
мой рассудок уже мутится,
и речь моя все невнятнее и темней.
Любимая, мой ребенок, моя невеста
(но я не могу без этого человека),
мой праздник, мое мученье,
мой грешный ангел
(но мне никого не надо, кроме него),
мой вымысел, наважденье, фата-моргана
(о господи, сделай так, чтоб она вернулась),
синичка в бездонном небе моей пустыни
(ну что тебе стоит, господи, сделать так)!

* * *

Что-то случилось, нас все покидают.
Старые дружбы, как листья, опали.
...Что-то тарелки давно не летают.
Снежные люди куда-то пропали.
А ведь летали над нами, летали.
А ведь кружили по снегу, кружили.
Добрые феи над нами витали.
Добрые ангелы с нами дружили.
Добрые ангелы, что ж вас не видно?
Добрые феи, мне вас не хватает!
Все-таки это ужасно обидно -
знать, что никто над тобой не летает.
...Лучик зеленой звезды на рассвете.
Красной планеты ночное сиянье.
Как мне без вас одиноко на свете,
о недоступные мне марсиане!
Снежные люди, ну что ж вы, ну где вы,
о белоснежные нежные девы!
Дайте мне руки, раскройте объятья,
о мои бедные сестры и братья!
...Грустно прощаемся с детскими снами.
Вымыслы наши прощаются с нами.
Крыльев не слышно уже за спиною.
Робот храпит у меня за стеною.

Из цикла
"СТАРИННЫЕ ПЕТЕРБУРГСКИ! ГРАВЮРЫ"
ПЛАЧ О МАЙОРЕ КОВАЛЕВЕ

Это надо же, как распустились иные носы,
это надо же, как распустились!
Не простились ни с кем, никого не спросились,
по Питеру шляться пустились!
Плачь, коллежский асессор, майор Ковалев,
о своей драгоценной пропаже,
плачь о сыне возлюбленном, чаде заблудшем своем,
плачь о носе своем несравненном!
Это надо же, экий проказник бесстыжий,
шалун, шалопай,
вы подумайте, экий негодник!
Нос - жуир, дон Жуан, прощелыга и щеголь,
повеса и мот,
греховодник и дамский угодник!
Франт в мундире с шитьем золотым, и при шпаге,
и в шляпе с плюмажем,
разъезжает в карете, скажите, пожалуйста,
чем вам не статский советник!
Стыд и срам, господа,
ну пускай бы там палец мизинный какой
или что-нибудь в этаком роде -
а ведь это же нос, господа, нос по Питеру бродит
при всем при честном-то народе!
Да уже при одной только мысли об этом,
представьте,
впадает в смущенье
даже сам надзиратель квартальный, и пристав,
и прочие все благородные люди...
Плачь, майор Ковалев, плачь, коллежский асессор,
кричи и стенай,
пред святыми молись образами!
Громче плачь, рви рубаху нательную,
бей себя в грудь,
день и ночь обливайся слезами!
Ибо самое страшное в нашей истории
даже совсем и не это, по сути,
ибо самого главного ты и не знаешь покуда,
и ведать не можешь,
понеже все тайной покрыто глубокой.
...Он вернется к тебе, твое чадо любезное,
блудный твой нос,
твоя плоть,
твоей плоти безгрешной частица.
Блудный сын твой вернется к тебе,
блудный нос твой однажды к тебе возвратится.
Только он ли, не он ли вернется к тебе -
вот где главная видится нам закавыка.
Что, как черти его подменили, другим заменили,
хотя и отменно похожим по внешнему виду?
Ты премногие беды приимешь, майор Ковалев, от него,
ты претерпишь еще
превеликие муки,
и однажды ты все же отвергнешь его,
ты отторгнешь его
по суровым законам врачебной науки.
По законам природы отторгнешь его,
по суровым законам премудрой природы,
ибо плоть его будет, майор Ковалев,
несовместна отныне с твоею.
...Поздний зимний рассвет петербургский,
ах, что-то случится сегодня,
ах, что-то, должно быть, случится!
Ну-ка, выглянь в окошко, майор Ковалев,
кто-то в дверь твою тихо стучится.
Вот уже и по лестнице слышится шарканье ног,
вот уже в глубине коридора
слышен звук характерный сморканья
и топот шагов -
грозный шаг твоего Командора.

ПЛАЧ О ГОСПОДИНЕ ГОЛЯДКИНЕ

Господин Голядкин, душа моя,
человече смиренный и тихий,
вольнодумец тишайший, бунтарь незадачливый,
сокрушитель печальный!
Это что за погода у нас,
что за ветер такой окаянный!
Это что за напасти такие одна за другою
на голову нашу!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
утешитель опальный, бедолага отпетый,
страстотерпец строптивый!
Это что там за мерзкие рожи мелькают
за этой треклятой вьюгою
на Невском прошпекте,
что за гнусные хари, что за рыла свиные,
Люциферово грязное семя!
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобивый и кроткий,
вольтерьянец смиренный,
Дон-Кишот на манер петербургский!
Что за хитрые сети плетет сатана вокруг нас,
что уже нам и шагу ступить невозможно -
это что за потрава на нас, это что за облава,
как словно все разом бесовские силы
сошлись против нас
в этом дьявольском тайном комплоте!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
мой двойник, мой заветный тайник,
мой дневник, не написанный мною,
он стоит на холодном ветру, потирая озябшие руки,
отвечает смиренно и кротко - авось обойдется!
Господин Голядкин, душа моя,
в чем воистину его сила,
не подвержен унынью - все авось, говорит, обойдется,
может, все еще к лучшему,
все еще к лучшему вдруг обернется,
к нам фортуна лицом повернется, судьба улыбнется!
А вьюга-то, вьюга на проспекте на Невском
все пуще и пуще,
а свиные-то рыла за этой треклятой вьюгою
уже и вконец обнаглели -
то куснуть норовят, то щипнуть,
то за полу шинели подергать,
да к тому же при этом еще
заливаются смехом бесстыжим.
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобивый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того -
конфронтацией даже!
Тут уж, ежели что, господа, тут такое пойдет,
тут такое начнется!
Тут достанется, может быть, даже
сиятельным неким особам!
Эй, коня господину Голядкину, черт побери,
да кольчугу, да шпагу!
Острый меч господину Голядкину, да поживее!..
Барабаны бьют на плацу, барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке,
звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, -
авось обойдется, авось обойдется!

* * *

Дня не хватает, дни теперь все короче.
Долгие ночи, в окнах горят огни.
А прежде нам все никак не хватало ночи.
А прежде - какие длинные были дни!
А прежде, я помню,
день бесконечно длился -
солнце палило, путь мой вдали пылился,
гром вдали погромыхивал,
дождик лился,
пот с меня градом лился, я с ног валился,
падал в траву, как мертвый,
не шевелился,
а день не кончался, день продолжался,
длился -
день не кончался, длился и продолжался,
сон мой короткий явью перемежался,
я засыпал, в беспамятство погружался,
медленно самолет надо мной снижался,
он надо мной кружился,
он приближался,
а день не кончался, длился и продолжался -
день продолжался, длился и не кончался,
я еще шел куда-то, куда-то мчался,
с кем-то встречался,
в чье-то окно стучался,
с кем-то всерьез и надолго я разлучался,
и засыпал,
и пол подо мной качался,
а день продолжался, длился и не кончался...

* * *

Были смерти, рожденья, разлады, разрывы -
разрывы сердец и распады семей -
возвращенья, уходы.
Было все, как бывало вчера и сегодня
и в давние годы.
Все, как было когда-то, в минувшем столетье,
в старинном романе,
в Коране и в Ветхом завете.
Отчего ж это чувство такое, что все по-другому,
что все изменилось на свете?
Хоронили отцов, матерей хоронили,
бесшумно сменялись
над черной травой погребальной
за тризною тризна.
Все, как было когда-то, как будет на свете
и ныне и присно.
Просто все это прежде когда-то случалось не с нами,
а с ними,
а теперь это с нами, теперь это с нами самими.
А теперь мы и сами уже перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат непривычно - теперь уже в первом лице -
роковые глаголы.
Это я, а не он, это ты, это мы, это в доме у нас,
это здесь, а не где-то.
В остальном же, по сути, совсем не существенна
разница эта.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
на веки веков одинаков.
Снова в землю зерно возвратится,
и дети к отцу возвратятся,
и снова Иосифа примет Иаков,
И пойдут они рядом, пойдут они, за руки взявшись,
как равные, сын и отец,
потому что сравнялись отныне
своими годами земными.
Только все это будет не с ними, а с нами,
теперь уже с нами самими.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
и все остается на месте.
Но зато испытанье какое достоинству нашему,
нашему мужеству,
нашим понятьям о долге, о чести.
Как рекрутский набор, перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат все привычней -
звучавшие некогда в третьем лице -
роковые глаголы.
И звучит в окончанье глагольном,
легко проступая сквозь корень глагольный,
голос леса и поля, травы и листвы
перезвон колокольный.

ПОПЫТКА УТЕШЕНЬЯ

Все непреложней с годами, все чаще и чаще,
я начинаю испытывать странное чувство,
словно я заново эти листаю страницы,
словно однажды уже я читал эту книгу.
Мне начинает все чаще с годами казаться -
и все решительней крепнет во мне убежденье -
этих листов пожелтевших руками касаться
мне, несомненно, однажды уже приходилось.
Я говорю вам - послушайте, о, не печальтесь,
о, не скорбите безмерно о вашей потере -
ибо я помню,
что где-то на пятой странице
вы все равно успокоитесь и обретете.
Я говорю вам - не следует так убиваться,
о, погодите, увидите, все обойдется -
ибо я помню,
что где-то страниц через десять
вы напеваете некий мотивчик веселый.
Я говорю вам - не надо заламывать руки,
хоть вам и кажется небо сегодня с овчину -
ибо я помню,
что где-то на сотой странице
вы улыбаетесь, как ничего не бывало.
Я говорю вам - я в этом могу поручиться,
я говорю вам - ручаюсь моей головою,
ибо, воистину, ведаю все, что случится
следом за тою и следом за этой главою.
Я и себе говорю - ничего не печалься
Я и себя утешаю - не плачь, обойдется.
Я и себе повторяю -
ведь все это было,
было, бывало, а вот обошлось, миновало.
Я говорю себе - будут и горше страницы,
будут горчайшие, будут последние строки,
чтобы печалиться, чтобы заламывать руки -
да ведь и это всего до страницы такой-то.

* * *

Море
по-латышски
называется юра,
но я не знал еще этого,
когда вышел однажды под вечер
на пустынное побережье
и внезапно увидел огромную,
указывающую куда-то вдаль
стрелу,
на которой было написано
мое имя
(как на давних военных дорогах -
названья чужих городов,
не взятых покуда нами).
Это было забавно и странно,
хотя и немного жутко
одновременно.
Казалось, что кто-то
мне дарит
простую такую возможность
найти наконец-то себя
в этом мире.
Это было игрой
под названьем
"Ищите себя"
(и, конечно, в нем слышалась просьба
"ищите меня!",
ибо сам не найдешь себя,
если кто-то тебя не найдет)...
Ах, друзья мои,
как замечательно было б
поставить на наших житейских дорогах
подобные стрелы
с нашими именами -
от скольких бы огорчений
могло бы нас это избавить!
...Ищите меня,
ищите за той вон горой,
у той вон реки,
за теми вон соснами -
теперь уже вам не удастся
сослаться на то,
что вы просто не знаете,
где я!

* * *

Я был приглашен в один дом,
в какое-то сборище праздное,
где белое пили и красное,
болтали о сем и о том.
Среди этой полночи вдруг
хозяйка застолье оставила
и тихо иголку поставила
на долгоиграющий круг.
И голос возник за спиной,
как бы из самой этой полночи
шел голос, молящий о помощи,
ни разу не слышанный мной.
Как голос планеты иной,
из чуждого нам измерения,
мелодия стихотворения
росла и росла за спиной.
Сквозь шум продирались слова,
и в кратких провалах затишия
ворочались четверостишия,
как в щелях асфальта трава.
Но нет, это был не пророк,
над грешными сими возвышенный, -
скорее ребенок обиженный,
твердящий постылый урок.
Но три эти слова - не спи,
художник! - он так выговаривал,
как будто гореть уговаривал
огонь в полуночной степи.
И то был рассказ о судьбе
пилота,
но также о бремени
поэта, служение времени
избравшего мерой себе.
И то был урок и пример
не славы, даримой признанием
а совести, ставшей призванием
и высшею мерою мер.
...Я шел в полуночной тиши
и думал о предназначении,
об этом бессрочном свечении
бессонно горящей души.
Был воздух морозный упруг.
Тянуло предутренним холодом.
Луна восходила над городом,
как долгоиграющий круг.
И летчик летел в облаках.
И слово летело бессонное.
И пламя гудело высокое
в бескрайних российских снегах.

* * *

Красный боярышник, веточка, весть о пожаре,
смятенье,
гуденье набата.
Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой,
за пологом вьюги,
среди снегопада.
В красных сапожках, в малиновой шубке,
боярышня, девочка,
елочный шарик малиновый
где-то за снегом, за вьюгой,
за пологом белым бурана.
Что занесло тебя в это круженье январского снега -
тебе еще время не вышло,
тебе еще рано!
Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья,
кипящая эта лавина?
Что тебе вьюги мои и мои снегопады -
ты к ним не причастна
и в них не повинна!
Что за привязанность, что за дурное пристрастье,
престранная склонность
к бенгальскому зимнему свету,
к поре снегопада!
Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно,
из этого белого круга,
из этого вихря кромешного,
этого снежного ада!
Что за манера и что за уменье опасное
слышать за каждой случайной метелью
победные клики,
победное пенье валькирий!
О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра
твое сумасбродство,
твой ангел-губитель,
твой трижды безумный Вергилий!
Как ты решилась, зачем ты доверилась
этому позднему зимнему свету,
трескучим крещенским морозам,
январским погодам?
Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после,
когда-нибудь там, у себя,
за двухтысячным годом.
Эти уроки тебе преждевременны,
о, умоляю тебя,
преклонив пред тобою колена, -
выбеги, выдерись, вырвись, покуда не поздно,
из этого белого круга,
из этого зимнего плена!
Я отпускаю тебя - отпусти мне грехи мои -
я отпускаю тебя,
я тебя отпускаю.
Медленно-медленно руки твои
из моих коченеющих рук
выпускаю.
Но еще долго мне слышится отзвук набата,
и словно лампада
сквозь сон снегопада,
сквозь танец метели,
томительно-однообразный, -
красное облачко, красный боярышник,
шарик на ниточке красный.

* * *

Все уже круг друзей, тот узкий круг,
где друг моих друзей - мне тоже друг,
и брат моих друзей - мне тоже брат,
и враг моих друзей - мне враг стократ.
Все уже круг друзей, все уже круг
знакомых лиц и дружественных рук.
Все шире круг потерь, все глуше зов
ушедших и умолкших голосов.
Уже друзей могу по пальцам счесть,
да ведь и то спасибо, если есть.
Но все плотней с годами, все плотней
невидимых разрывов полоса.
Но все трудней с годами, все трудней
вычеркивать из книжки адреса -
вычеркивать из книжки имена,
вычеркивать, навечно забывать,
вычеркивать из книжки времена,
которым уже больше не бывать,
вычеркивать, вести печальный счет,
последний счет вести начистоту -
как тот обратный медленный отсчет
перед полетом в бездну, в пустоту,
когда уже - прощайте насовсем,
когда уже - спасибо, если есть,
в последний раз вычеркивая - семь,
в последний раз отбрасывая - шесть,
в последний раз отсчитывая - пять,
и до конца - отсчитывая вспять,
до той черты, когда уже не вдруг -
четыре, три - и разомкнется круг.
Распался круг - прощайте - круга нет
Распался - ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
по разобщенным эллипсам орбит.
И пустота, ее надменный лик
все так же ясен, грозен и велик.

ЧЕЛОВЕК, ПОХОЖИЙ НА СТАРУЮ МАШИНУ

Человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке -
что-то от стефенсоновского паровоза,
от первых летательных аппаратов,
из породы воздушных шаров
и аэростатов,
с примесью конки и дилижанса,
экипажа и музыкальной шкатулки -
ржавые поршни и рычажки,
стершиеся шестеренки и втулки -
и все это издает при ходьбе
поскрипыванье,
пощелкиванье,
дребезжанье.
Человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке,
он покупает в ближайшей аптеке
какие-то странные мази для растиранья,
у которых такие таинственные названья -
бриони,
арника,
оподельдок,
а потом еще долго поскрипывает ледок
у него под ногами,
пока он вышагивает к себе домой
неуверенными шагами.
Человек,
похожий на старую машину, сделанную в девятнадцатом веке,
он поднимается
к себе на этаж,
не снимая пальто,
присаживается на кушетку,
которую по-старинному называет софа
и которая откликается звуком фа,
когда он на нее садится...
Так и сидит он,
не зажигая огня,
человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке,
старая усталая машина,
или просто сум,
как он в шутку себя называет,
хотя он при этом вряд ли подозревает,
что сум
по-украински
означает печаль,
да и по-русски звучит
достаточно грустно.

ARS POETICA

Все стихи однажды уже были.
Слоем пепла занесло их,
слоем пыли
замело,
и постепенно их забыли -
нам восстановить их предстоит.
Наше дело в том и состоит,
чтоб восстановить за словом слово
и опять расставить по местам
так, как они некогда стояли.
Это все равно как воскрешать
смутный след,
оставленный в душе
нашими младенческими снами.
Это все равно как вспоминать
музыку,
забытую давно,
но когда-то слышанную нами.
Вот и смотришь -
так или не так,
вспоминаешь -
так или не так,
мучаешься -
так ли это было?
Примеряешь слово -
нет, не так,
начинаешь снова -
нет, не так,
из себя выходишь -
нет, не так,
господи, да как же это было?
И внезапно вздрогнешь -
было так!
И внезапно вспомнишь -
вот как было!
Ну конечно - так оно и было,
только так и было, только так!

О СВОБОДНОМ СТИХЕ

- Что? - говорят. - Свободный стих?
Да он традиции не верен!
Свободный стих неправомерен!
Свободный стих - негодный стих!
Его, по сути говоря,
эстеты выдумали, снобы,
лишив метрической основы,
о рифме уж не говоря!..
Но право же, не в этом суть,
и спорить о свободе метра -
как спорить о свободе ветра,
решая, как он должен дуть.
Все это праздные слова.
Вам их диктует самомненье.
Как можно ставить под сомненье
его исконные права!
Нет, ветер, дождь или трава
свободны по своей природе -
а стих,
он тоже в этом роде,
его природа такова.
И как ни требовал бы стих
к себе вниманья и заботы -
все дело в степени свободы,
которой в нем поэт достиг.
Вот Пушкина свободный стих.
Он угрожающе свободен.
Он оттого и неугоден
царям и раздражает их.
Но вы смотрите, как он жжет
сердца глаголами своими!
А как свободно правит ими!
И не лукавит! И не лжет!
О, только б не попутал бес,
и стих по форме и по мысли
свободным был бы
в этом смысле,
а там - хоть в рифму, или без!

  Назад На начало страницы На главную страницу