Рецензия: поэма Сергея Есенина «Инония»

Вторник, 8 Июль 2014, 19:23 | Рубрика: Библиотека
Ярлыки: , , ,

Антихристианское произведение С. Есенина

Анна ФЁДОРОВА

Поэма «Инония», которую  Есенин посвятил пророку Иеремии, начинается словами:

Не устрашуся гибели,
Ни копий, ни стрел дождей, –
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.

Это начало – от пророка – к пророку. Есенин ставит себя в один ряд с библейскими пророками и особенно выделяет Иеремию. За 41 год своей пророческой жизни Иеремия  всюду был преследуем и гоним, зато после смерти, когда стали сбываться все его пророчества, он удостоился глубокого почитания иудеев. Наверно, именно этот факт биографии Иеремии привлек Есенина. Вокруг «мессианских», как их тогда называли, поэм Есенина, да и вообще по поводу всего его творчества велась бурная полемика, высказывались прямо противоположные точки зрения, много было отрицательных отзывов. Возможно, этим посвящением Есенин намекал, что не сразу, но его пророчества сбудутся, и он удостоится всеобщего почитания. Это почитание, действительно, произошло, но не в отношении «мессианских» поэм 1917-1918 гг. Они как раз так и остались в области споров, недоумений и разночтений. И поэма «Инония» вызвала самую большую полемику с момента своего появления, во многом благодаря обилию религиозных образов, использование которых всегда предполагает некоторую осторожность, начисто отброшенную Сергеем Есениным.

Первым доказательством этому становится очевидное обращение Есенина к пророку Иеремии как к равному, поэт сразу заявляет с вызовом о своей новой, вдруг осознанной им сакральной функции, о своем самоприсвоенном звании пророка и учителя. В первых же строках он показывает, даже подчеркивает, начиная свою поэму с этих строк, что это самозванство – не просто озорство и кабацкая удаль, но грех. Он понимает, что за этот вызов, брошенный в небеса,  может последовать оттуда наказание в виде копий и стрел, несущих гибель. Под копиями и стрелами (дождя) здесь имеются в виду громы и молнии, то есть та кара небесная, которая, в русском народном сознании настигала богохульников, кощунников, святотатцев. Как в омут бросается Есенин в это святотатство, отторгая от себя самое драгоценное, что есть у христианина – Святое Причастие и веру в спасительную жертву Иисуса Христа.

Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.
Не хочу восприять спасения
Через муки его и крест

Как сам бывший верующий человек, выросший в Церкви, общавшийся с церковными людьми, он точно знает, чтО в Церкви считают самым страшным кощунством – надругательство над Святым Причастием. Он знает, как спасаются христиане – через страдания и крест Иисуса Христа. И все это отвергает, откидывает самым яростным и определенным образом перед тем, как начать проповедовать новое учение.

Есенин, задумывая «Инонию», вспоминал Пушкина, мол, и он позволял себе богохульство, имея в виду, очевидно, ранние произведения типа «Гаврилиады», но тематически «Инония» является параллелью к «Пророку» Пушкина. И там, и там совершается преображение человека, который должен начать пророчествовать. Но отличия здесь кардинальные.

Пушкинский пророк, в отличие от есенинского, во-первых, пассивен, шестикрылый серафим мягкими касаниями и рассечением, жжением и мучением готовит его к пророческой миссии. У Есенина, напротив,  мы видим не призвание, как у Пушкина («И Бога глас ко мне воззвал»), а самозванство, самосвятство.

Второе принципиальное отличие – серафим в «Пророке» А.С. Пушкина вырывает язык, грешный, празднословный, лукавый – тот язык, который занимался, как в православии говорят, «плотским мудрованием», говорил о земном, греховном, злом, пустом. Пушкинский пророк начинает свое пророческое служение, как и подобает библейским героям, очищением, отказом от мирского. Пророк Исайя повествует об этом так: «Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен» (Ис. 6:6).

Есенинский герой, с которым Есенин в первых же строчках поэмы себя отождествляет, перед тем, как возвестить свое новое учение, исторгает из себя святую, спасительную Христову мудрость – и тело Его, и учение. Он совершает прямо противоположное библейскому и пушкинскому действие, исторгает чистое и взамен этого принимает что-то иное, то есть – нечистое. Следовательно, и речи дальнейшие у такого пророка, можно с определенностью ожидать,  не могут быть христианскими.

Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд.
Я иное узрел пришествие –
Где не пляшет над правдой смерть.

С. Есенин в черновике автобиографии «О себе» в 1925 г. писал: «В начале 1918 года я твердо почувствовал, что связь со старым миром порвана, и написал поэму «Инония»…» В.С. Чернявский, часто встречавшийся с поэтом в октябре—декабре 1917 года, вспоминал: «Про свою „Инонию“, еще никому не прочитанную и, кажется, только задуманную, он заговорил со мной однажды на улице, как о некоем реально существующем граде, и сам рассмеялся моему недоумению: «Это у меня будет такая поэма… Инония – иная страна» [Цит. по: Субботин… С. 343-344].

Судя по этим словам, для Есенина важным было слово «иной». И в антитезе к старому миру его можно понимать как «новый», тем более, что эти слова созвучны.

В христианском контексте слово «иной», кроме «другой»,  означает также «неземной», «немирской», инаковый по отношению к нашему миру, трансцендентный. Но контекст поэмы Есенина – не христианский, а антихристианский. В антитезе к христианству слово «иной» применялось в России к неправославным конфессиям – «инославные религии», «инославие», как тогда говорили, а также – к иноземным странам.  Здесь «иной» означает не только нехристианский, но также и «чужой», «чуждый», «неродной», не русский  и даже – вражеский. В слове «Инония» слышится отзвук старинных названий древних враждебных России или просто далеких государств – Полония, Ливония, Франкония.

Это чужое для православной России учение «прободающих вечность звезд», о котором хочет говорить Есенин, конечно же, учение коммунистическое. По видимости, оно есть учение атеистическое (вместо креста – материалистические звезды, отрицающие вечность), но для Есенина коммунизм, большевизм это пока еще – не материализм, не научный атеизм. Совершено в материалистическом духе то же самое «иное» придет позже. В 1925 году в стихотворении «Неуютная жидкая лунность…»

Мне теперь по душе иное…
И в чахоточном свете луны
Через каменное и стальное
Вижу мощь я родной стороны. (1925)

А в конце 1917 г. в «Инонии» Есенин, говоря об этом «ином», нарочито нагнетает архаическую и христианскую лексику: «постиг», «прободающих», «узрел» и, наконец, «пришествие».

Не в материалистически-атеистическом, а именно в антихристианском  контексте надо понимать и «иное пришествие», которое узрел Есенин – если не Христа, второе пришествие Которого описано в Евангелии, то, разумеется, Антихриста. Преображенный кощунством, отрекшийся от Христа Есенин собирается нам рассказать о каком-то новом, нехристианском учении о конце света, о какой-то другой, чужой для России эсхатологии.

Какой же? Дальше, вместо того, чтобы проповедовать свое иное учение, Есенин продолжает чин отречения:

Как овцу от поганой шерсти, я
Остригу голубую твердь.
Подыму свои руки к месяцу,
Раскушу его, как орех.
Не хочу я небес без лестницы,
Не хочу, чтобы падал снег.
Не хочу, чтоб умело хмуриться
На озерах зари лицо.

Он здесь отрекается от самого себя, от всего, что он любил и делал, от своего творчества. Самое страшное – святотатство – совершилось, и он в отчаянии рвет на себе рубашку – теперь ничего не хочу, ничего не надо. Любимейший им голубой цвет, мягкое, теплое, мохнатое небо, рогатый месяц-бычок, который бодал облако, золото и серебро пушистого снега, цвет зари на озере – все это живое небо, вся эта одухотворенная детскими наивными религиозными и бытовыми образами русская природа, которая вдохновляла Есенина и была главным героем его лучших произведений – все это отвергается. Все это поэт хочет остричь, «как поганую шерсть», разломать, разгрызть. С детским упрямством и ожесточением он повторяет: «не хочу», «не хочу», «не хочу» – троекратное отречение от самого себя. Не так-то просто ему  было с этим расставаться, хотя он и говорил, что «твердо почувствовал, что связь со старым миром порвана».

Эти и предыдущие строки отсылают нас не только к раннему творчеству Есенина, но и (особенно – мотивы отречения, преображения, пришествия, прямые аналоги – «стрелы дождя», небесная лестница) к поэмам 1917 года, прямо предшествовавшим «Инонии»: «Октоих», «Преображение», «Пришествие». За эти поэмы Есенина многие критиковали. Приветствуя свершившуюся революцию, поэт переживал это событие в христианских образах – очень своеобразных, в которых языческое одухотворение животных соседствует с наивно-фольклорными представлениями народного православия. Идеологам революции этого было мало. «По выходе Триптиха, критики, опираясь на «Пришествие», вменили в вину Есенину религиозность: по словам П.Д.Жукова, Есенин «все еще плутает среди трех сосен отжившего православия» [журн. «Зори», Пг., 1923, № 2, 18 ноября, с. 10].

Может быть, из-за этой критики Есенин «иное узрел пришествие», то есть, увидел другой вариант, более радикальный, развития темы пришествия, чем это было в поэмах 1917 года. Как будто, послушавшись критиков, решил расстаться с русским народным православием, которое составляло весь его мир, окончательно.

Дальше, наконец, когда зловещее «преображение» Есенина закончилось, речь «иного пророка» начинается словом: «Я сегодня снесся, как курица,// Золотым словесным яйцом». Образ яйца в то время занимал внимание, то и дело возникая и в стихах, письмах, и в разговорах. «Как яйцо, нам сбросит слово // С проклевавшимся птенцом («Преображение»). «…Слово, которое не золотится, а проклевывается из сердца самого себя птенцом…» (из письма Иванову-Разумнику, конец декабря 1917 г.); «слова до́роги — только „проткнутые яйца“» [из конспективной записи разговора с Есениным 3 января 1918 г., сделанной А.Блоком: Восп., 1, 175]. И.С. Субботин считает, что «источники этой метафоры систематически представлены в «Поэтических воззрениях…»: «…народ на своем богатом метафорическом языке выразил ежедневный восход солнца – баснею о том, что эта чудесная птица <заря> каждое утро несет по золотому яйцу, блеск которого прогоняет ночную тьму…» [Аф. I, 529; выделено автором]; «Когда желают выразить мысль, что в настоящее время счастье нелегко дается, обыкновенно говорят: „Умерла та курица, что несла золотые яйца!“» [Аф. I, 530] и т.д. Среди других вероятных источников – стихотворение Н.А.Клюева – «Меня Распутиным назвали…», присланное для публикации в Петроград в октябре 1917 г. и сразу же ставшее известным Есенину…

По Заонежью бродят сказки,

Что я женат на Красоте,

Что у меня в суставе — утка,

А в утке – песня-яицо…» [Субботин, С. 335-336]

 

Золотое яйцо от сказочной утки как образ народного солнечного счастья, здесь, конечно, сыграл свою роль, но надо вспомнить и о других параллелях. Обратим внимание на то, как появляется это слово-яйцо – не через рот, а, очевидно, через иное отверстие. Пророк буквально рожает слово, он сам здесь становится той чудесной птицей, которая в мифах многих народов, сносит мировое яйцо, из которого появляется весь космос. Для славян такой миф реконструировал А.А. Бычков [Бычков А.А. Энциклопедия языческих богов. Мифы древних славян. М., 2001. С.16].

О том, что герой Есенина выступает здесь не только в пророческой, но и в космогонической функции, говорят и дальнейшие строчки:

Я сегодня рукой упругою
Готов повернуть весь мир…
Грозовой расплескались вьюгою
От плечей моих восемь крыл.

За спиной его разрушительными стихиями (гроза и вьюга) – восемь, очевидно темных, по аналогии с грозовой тучей,  крыльев, у него – «клюв слов» и оскал зубов. Чудовищная птица – не утка, не курица – снесла  золотое яичко-слово об ином мире. Тело этого чудовища разрастается в нагромождении есенинских гипербол до космических масштабов, протягивается «до незримого города», до Египта, ходит по тучам, свешивается с небес, в волосах у него – то солнце, то звезды. Он может повернуть мир, выпить воздух, коленом придавить экватор, вздыбливать землю «на пики звездные», укусить Млечный путь. Он проклинает святые мечты своего народа – Китеж и Радонеж, призывает горе на сердце России – Московию, обещает выклевать молитвы в часослове, стереть лики святых и мучеников с икон, грозится самому Богу выгрызть бороду, раздеть Христа и сделать Господа «иным», то есть чужим для народа.

Снесенное им «золотое словесное яйцо» рождает вовсе не новый мир, а космическую катастрофу, хаос:

Раскую с вас подковы мук…

В оба полюса снежнорогие

Вопьюся клещами рук.

Коленом придавлю экватор

И, под бури и вихря плач,

Пополам нашу землю-матерь

Разломлю, как златой калач.

И в провал, отененный бездною,

Чтобы мир весь слышал тот треск,

Я главу свою власозвездную

Просуну, как солнечный блеск.

И четыре солнца из облачья,

Как четыре бочки с горы,

Золотые рассыпав обручи,

Скатясь, всколыхнут миры.

Здесь опять можно провести сравнение с пушкинским шестикрылым серафимом, совершавшим  по воле Бога преображение пророка. Только одной деталью характеризует его Пушкин – «перстами легкими, как сон». Это – действительно светлый дух, небесное видение. А в «Инонии» – огромные размеры, руки-клещи, восемь грозовых и вьюжных крыльев, копыта на раскоряченных ногах, язык-комета – такой демонический образ в поэме Есенина сам над собой совершает преображение, сам себя призывает к пророчеству, сам из себя порождает новый космос, терзает землю, мучает людей и приветствует рождение языческого бога-тельца. Он кричит, ругается, угрожает погибелью всем, кто его не слушается: «Говорю вам, вы все погибнете», пугает их: «прокопытю души, как лось», лишает упования, обещает дать тем, кто его слушается «веру и мощь», хлеб (злак) и золото.

Чтобы плугом он в зори ранние

Распахивал с солнцем нощь.

Чтобы поле его словесное

Выращало ульями злак,

Чтобы зерна под крышей небесною

Озлащали, как пчелы, мрак.

Нагнетание звуков «з», «зл», «зор-зерн» рядом с многочисленными шипящими «ш» и «щ» придает этим обещаниям зловещий оттенок.

Из множества критиков, откликнувшихся на «Инонию», ближе всех, кажется, к пониманию ее демонической сути и грозного, саркастически-низменного пафоса подошел А.Киселев, который в своей статье «Мессианство в новой русской поэзии: „Пророк Есенин Сергей“» написал: «Я уверен, что большинству из читающих „Инонию“ в первый раз она не понравится. <…> Но <…> даже наиболее возмущенные, наиболее недоумевающие должны будут сделать некоторое усилие, чтобы стряхнуть с себя обаяние ее угловатой силы. <…> Кто даст себе труд внимательно прочесть „Инонию“, тот поразится ее мрачным огнем.<…> Характерные рубящие перебои ритма и мрачные, глухие ассонансы, шипящие и свистящие аллитерации <…>, обилие рифм, построенных на отдаленных созвучиях (гибели — библии, иконах я — Инония), диссонансы (Радонеж — залежи, погибнете — выгибью), навязчивые представления, как „прободать“ или „проклевать“, постоянные „говорю вам“ — все это дает свой своеобразный стиль, свою поэтическую манеру, дикую художественность, потрясающую, как музыка бури» [Цит. по Субботин… С. 355-356]. Но даже А. Кисилев, прочувствовав этот демонизм, неожиданно заключает: «Обращаясь к старому миру, олицетворенному в виде Америки, технически мощной, но слабой своею бездушностью и безверием, поэт еще раз ставит русскую тему о примате религиозно-этических ценностей над ценностями материальной культуры» [Там же. С. 356]. Но никогда в систему религиозно-этических ценностей русского народа не входили идеи о демоническом хаосе, пожирающем мир. Это, скорее, свойственно восточным культам, индуизму, в котором грозный  Шива – разрушитель и созидатель одновременно, а также – оккультным теософским учениям конца XIX-XX веков, основатели которых нередко заигрывали и  с демоническими, и с революционными силами.

В третьей части поэмы действительно неожиданно появляется Америка, возможно, как модель уже реализованного «иного», то есть, чужого, рая на Земле. Но есенинский «пророк» с яростью накидывается и на нее. Пообещав ей  страшную встряску,  пожары и разрушения, мрачный демон обещает и Америке урожай, почему-то гораздо больший, чем России, а потом затихает.

Конец поэмы выглядит странно. Кажется, будто Есенин устал богохульствовать, будто его демонический пророк устал угрожать, пресытившись своей яростью. Среди мусора, крови  и пыли, оставшихся после Армагедона, который сам же и устроил, он откопал бледную затертую, многократно описанную картинку из детства – картинку воображаемого деревенского счастья. Вспомнил о чем-то светлом и не знает, что с этим делать – просто пристегнул к концу своей поэмы этот жалкий обрывочек…

Вижу тебя, Инония,
С золотыми шапками гор.
Вижу нивы твои и хаты,
На крылечке старушку мать;
Пальцами луч заката
Старается она поймать.
Прищемит его у окошка,
Схватит на своем горбе, –
А солнышко, словно кошка,
Тянет клубок к себе.

Там, когда «отплещут уста громов» как будто даже зазвучит молитва неизвестно к кому обращенная:

«Слава в вышних Богу
И на земле мир!
Месяц синим рогом
Тучи прободил.
Кто-то вывел гуся
Из яйца звезды —
Светлого Исуса
Проклевать следы.
Кто-то с новой верой,
Без креста и мук,
Натянул на небе
Радугу, как лук.
Радуйся, Сионе,
Проливай свой свет!
Новый в небосклоне
Вызрел Назарет…

Библейская риторика здесь, совершенно опустошенная, повествует о непонятных самому Есенину вещах – кто-то вывел гуся, кто-то натянул на небе радугу, на пустом небе неизвестно чему радуется Сион, неизвестно из чего вызревает Назарет. Натянутый конец.

Но это – не сектантское богоискательство и не обычное для Серебряного века гуманистическое богоборчество. Это – не наивная народная мечта о новом Назарете, принявшая причудливые гипертрофированные формы, и не попытки в мистических образах символически изобразить коммунистическую утопию – соорудить рай на земле. Это – сотворение из слов мрачной демонической  силы. Пророк Армагедона возвещает в «Инонии» о сбывающихся вокруг Есенина в революционном перевороте мечтах Антихриста, о его свершившемся пришествии,  о приближении его торжества и царства.

Уродливое мрачное существо в поэме «Инония» действительно пророчествовало. В самом конце 1917 года, сразу после большевистского переворота, оно предсказывало все те ужасы, в которые уже в 1918 году ввергнется Россия, Православная церковь и та часть русского народа, что соблазнилась чуждым учением и захотела какого-то иного, неправославного, блаженства.

И.Н.Розанов обратил особое внимание на характер богоборчества Есенина: «Наиболее запросто обходится с Христом С.Есенин. У него он появляется „товарищем Иисусом“. <…> Поэты из народа пошли гораздо дальше А.Блока и А.Белого: Христос не только с нами, наш, но мы, т.е. революционный народ, и Христос — это, в сущности, только две ипостаси божества; а если „мы сами Христы“, то никакого другого и не нужно — вот итог, к которому приходит Есенин в своей последней поэме „Инония“» [Цит. по Субботин…. С. 351]

Но пока он хочет прозреть обновлённую жизнь — райский град Новый Назарет, впервые названный в стихотворении «Тучи с ожереба…» (1916), а затем утверждённый в «Певущем зове» (апрель 1917), восславленный как символ обновляющейся жизни. Надежда на земное обновление и счастье соединяется с евангельским видением мира. Облик будущего навязывается как рай на земле. Новый Назарет — одна из наивных форм обыденных для той поры хилиастических мечтаний. И, кажется, искусственно сконструированный образ. Скоро образ Нового Назарета преобразуется в идею Инонии, в стилизацию под народную утопию в кощунственно-богоборческом толковании. [Дунаев М. Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв. С. 180]

* * *

Святитель Василий Великий в «Слово к юношам о пользе чтения книг языческих». «Ибо привычка к словам негодным служит некоторым путем и к делам. Посему со всяким охранением надобно оберегать душу, чтобы, находя удовольствие в словах, незаметно не принять чего-нибудь худого, как иные с медом глотают ядовитые вещества». Поэзия Сергея Есенина часто есть именно «удовольствие в словах».  Ни авторитет имени, ни популярность поэта и его стихов не могут свидетельствовать о том, что именно вот в этом произведении не скрывается «яд с мёдом».  Сказанное относится не только к творчеству С. Есенина, но и к стихам  А. Фета, Ф. Тютчева, О. Мандельштама…

 

 

Оставить комментарий